В ту страшную минуту в моей жизни произошел перелом, я стал другим человеком и решил посвятить свою жизнь, отдать все силы и способности, которыми меня наградил господь, спасению заблудшей души Сорок четвертого. И тогда я ощутил священный трепет, и душа моя исполнилась благодати; я понял, что господь благословил меня. Он подал мне знак, такой же верный, как если бы говорил со мной. Он сделал меня своим орудием в этом великом деле. Я знал, что он все может, и всякий раз, когда мне нужен будет совет и наставление, я стану искать их в молитве, и господь не оставит меня своей милостью, я знал.
— Идея мне ясна, — сказал Сорок четвертый, легко вторгаясь в мои мысли. — Это будет что-то вроде фирмы — глава наверху, а чужие руки, загребающие жар, — внизу. И так — в каждом приходе, пожалуй, даже — в каждой семье. Попробуй найди хотя бы одного благоглупого фанатика, который без партнерства с богом (по мнению фанатика!) пытался бы спасти какую-нибудь мелкую благоглупую душонку, заслуживающую спасения не больше, чем он сам, набей из него чучело и выставь в музее — там его место.
— Умоляю тебя, не произноси такие слова, они ужасны и богохульны. И к тому же несправедливы: господу дороги все его чада, и нет души, не заслуживающей спасения.
Но мои слова не подействовали на Сорок четвертого. У него было веселое, шаловливое настроение, а когда он находился в таком настроении, его невозможно было заинтересовать чем-нибудь серьезным. Что бы я ни говорил, он отвечал вежливо, но с совершенно безразличным видом — о такой-де мелочи можно поговорить в другое время, но не сейчас. Он употребил именно это слово, очевидно, вовсе не вдумываясь в его оскорбительный смысл. И добавил нечто совсем непонятное:
— Сейчас я живу не в этом столетии, а в другом, более интересном для меня. Ты молись, если хочешь, не обращай на меня внимания, а я позабавлюсь интересной игрушкой, если это тебе не помешает.
Он достал из кармана маленькую стальную вещицу и, бросив небрежно: «Это варган, на нем играют негры», прижал ее к зубам и принялся извлекать из нее низкие вибрирующие звуки; это была чрезвычайно веселая зажигательная музыка, и в такт этой музыке он запрыгал, задергался, неистово закрутился, завертелся по всей комнате, будто хотел вызвать у меня головокружение и помешать молитве своим диким танцем; время от времени он выражал избыток радости неистовым воплем или подпрыгивал вверх тормашками и с минуту кружился в воздухе колесом, да так быстро, что у меня все сливалось перед глазами, я лишь слышал жужжанье. Но и тогда он выдерживал такт своей музыки. Это был сумбурный, неистовый языческий танец.
Сорок четвертый не устал от него, а, напротив, почувствовал прилив сил. Подошел, сел рядом, положил мне руку на колено в своей подкупающей манере, улыбнулся чарующей улыбкой и спросил, как мне понравился танец. Он, несомненно, ждал похвалы, и я должен был ее высказать. У меня не хватило духу обидеть его: он так наивно гордился своей сумасшедшей выходкой. Я не смог признаться ему, что это было недостойное, отвратительное зрелище и я с трудом выдержал его до конца — нет, я принудил себя назвать его танец «дивом, самим совершенством» — бессмысленные слова, но Сорок четвертый, ждавший похвалы, принял их за чистую монету и не заметил, что у меня на душе; лицо его засветилось радостной благодарностью, он порывисто обнял меня:
— Как приятно, что тебе так понравился мой танец. Я его повторю.
И он, отпусти ему грехи, господи, снова вихрем закружился в пляске. Я и слова вымолвить не успел — и поделом мне. Но если рассудить, моей вины здесь не было: откуда мне было знать, что вымученную похвалу Сорок четвертый сочтет за приглашение возобновить дьявольскую оргию? И он бесновался и бесновался, надрывая мне душу, пока у меня не потемнело в глазах и не стало мочи терпеть; я не выдержал и заговорил, умоляя его остановиться, не истязать себя. Это была еще одна ошибка Проклятие, Сорок четвертый решил, что я волнуюсь за него!
— Не беспокойся обо мне! — весело крикнул он, пролетая мимо — Сиди себе и наслаждайся зрелищем, я могу забавлять тебя всю ночь!
Я решил, что пора подыскать место, где можно спокойно умереть, и уж поднялся было, но вдруг услышал его огорченный голос:
— Неужели ты уйдешь?
— Уйду.
— Зачем? Не уходи, прошу тебя.
— А ты уймешься? Не могу спокойно смотреть, как ты сам истязаешь себя до смерти.
— Даю слово, я нисколько не устал. Ну, прошу тебя, останься!
Разумеется, мне хотелось побыть с ним, но если он угомонится и будет вести себя по-человечески, даст мне передышку. Какое-то время у него это в голове не укладывалось: ведь он порой бывал туп, как осел; потом наконец в его больших кротких глазах мелькнуло обиженное выражение.
— Август, тебе, кажется, надоело это представление?
Конечно, я был готов сквозь землю провалиться от стыда и, движимый горячим желанием поскорей загладить обиду и вновь увидеть радость на лице приятеля, чуть было не позабыл про всякую осторожность и здравый смысл и едва не брякнул, что хочу увидеть танец снова. Но удержался: ужас перед тем, что неизбежно последует за моим предложением, сковал мне язык и спас жизнь. Я ловко увернулся от прямого ответа и, вскрикнув «Ох!», принялся шарить у себя за воротом в поисках воображаемого паука. Сорок четвертый тут же позабыл про обиду и проникся сочувствием ко мне. Запустил руку мне за шиворот, провел растопыренными пальцами по шее и вытащил трех пауков — настоящих, а ведь я только сделал вид, будто у меня за шиворотом ползает паук. В такое время года — на дворе стоял февраль — как-то не верилось, что в замке водятся какие-нибудь пауки, кроме воображаемых.