— Никто тебя не приглашал выпить, ты просто дурно воспитан. Порядочные люди так себя не ведут.
Одни жалели двойника: ведь он был не виноват, другие вовсе его не жалели, им было стыдно за него, он раздражал их своим видом. Сам же двойник оставался безучастным, по-прежнему молчал и, сонно помаргивая, блаженно улыбался.
Переговоры продолжались, но, разумеется, безуспешно. Положение оставалось безвыходным и отчаянным. Разговор перешел на мага и Сорок четвертого; тут же послышались призывы свести с ними счеты. Когда страсти накалились до предела, появился маг; он шел, как во сне; увидев двойников, маг остолбенел, либо искусно изобразил удивление. Печатники, глядя на него, очень рассердились.
— Это твоя дьявольская работа, — негодовали они, — нечего разыгрывать удивление.
Злобные взгляды и грозный вид печатников испугали мага, он сразу с неподдельным жаром заявил о своей непричастности к этому делу; он-де отдал Сорок четвертому совсем другое распоряжение, и, окажись ученик здесь, он тотчас обратился бы в прах и пепел за то, что употребил во зло его, мага, заклятия; потом маг сказал, что должен немедленно разыскать ученика, и повернул назад, но печатники преградили ему путь.
— Пытаешься улизнуть, но тебе это не удастся! — вскипел Катценъямер. — Можешь не сходя с места вызвать сюда проклятое отродье, мы это знаем не хуже тебя. Вызови его сюда и уничтожь, либо — клянусь честью! — я предам тебя святой инквизиции!
Угрозы было достаточно. Бедный старик побледнел и затрясся, потом поднял руку, произнес какие-то непонятные слова, и в тот же миг — «Бум!» — ударил гром и перед нами возник Сорок четвертый, веселый, изящный, нарядный, как мотылек!
Все в ужасе кинулись к магу, чтобы воспрепятствовать казни; в душе никто не желал смерти парню, они только думали, что желают; послышался крик, и влетела Катрина с развевающимися седыми волосами; на мгновение нас да и все вокруг скрыла кромешная тьма, потом взорам предстала стройная фигура в центре круга — живой факел, полыхающий ослепительно-белым пламенем; миг — и Сорок четвертый обратился в пепел, и мы снова погрузились во тьму. Из нее вырвался плач-причитание, прерванный всхлипом и рыданием.
— Бог дал, бог взял… да святится имя твое! Это Катрина, истинная христианка, прощаясь со всем, что имела, целовала карающую руку.
Назавтра я почти весь день бродил по замку невидимкой — душа не лежала болтать о пустяках, а о том, что занимало всех, — тем более. Я был полон грусти и раскаяния, что свойственно всем в первые дни после утраты близкого человека; в такие дни нам хочется побыть наедине со своим горем; вспоминая о своей неверности в дружбе или любви к навеки ушедшему другу, мы мучаемся запоздалыми угрызениями совести. На моей душе таких прегрешений оказалось больше, чем я полагал. Воспоминания о них преследовали меня неотступно, я повторял с болью в сердце: «О, если бы Сорок четвертый вернулся, я был бы верен ему, я вел бы себя иначе». Сколько раз у меня была возможность помочь ему обрести жизнь вечную, а я каждый раз упускал ее, и вот теперь врата рая закрылись перед ним навеки, и в этом виноват я, где мне теперь искать утешения?
Я возвращался к этой мысли снова и снова, хоть и убеждал себя, что надо думать о чем-нибудь менее мучительном, — к примеру, о том, почему Сорок четвертый поддался искусу преступить границы дозволенного, ведь он прекрасно знал, что поплатится жизнью. Разумеется, я мог ломать себе голову сколько угодно и напрасно, совершенно напрасно, ибо все равно не понимал его поступка. Сорок четвертый был легкомыслен и благоразумием не отличался — что верно, то верно, но мог ли я вообразить, что он полностью лишен всякого благоразумия и готов рисковать жизнью, лишь бы удовлетворить какой-то каприз! А чего, собственно, я добивался такими рассуждениями? А вот чего — приходится признаться — я пытался найти себе оправдание: я бросил Сорок четвертого, когда он особенно нуждался в моей помощи, я дал зарок молиться о спасении его души, да все тянул время, а потом и вовсе позабыл про него. Я метался в поисках оправдания, но каждый раз на моем пути вставал с гневным упреком дух Сорок четвертого, я все больше сознавал свою вину.
Никто в замке не остался безучастным к горю Катрины, почти все пришли к ней со словами утешения. Меня среди них не было: я боялся, что она спросит, молился ли я, выполнил ли свое обещание, или начнет благодарить за молитвы; ведь Катрина не сомневалась, что я сдержу свое слово. Я сидел невидимкой, пока другие утешали ее, и каждая слеза убитой горем женщины была мне в укоризну и отзывалась болью в моем сердце. Горе Катрины было неутешно. Она плакала и, сетуя на мага, приговаривала: прояви Балтасар великодушие — оно бы ничего ему не стоило — и подожди священника, чтоб он отпустил грехи ее мальчику, теперь все было бы хорошо, он был бы счастлив на небесах, она — на земле. Так нет! Маг обрек нераскаявшегося парня на божью кару, огонь ада, а тем самым и ее обрек на вечные адские муки: она будет их терпеть и в раю, глядя, как он страдает там, в преисподней, не в силах утолить его жажду хоть каплей воды!
Сердце Катрины терзало и то, что мальчик умер, не примиренный с церковью; разговор об этом каждый раз вызывал у нее новый поток слез: его пепел нельзя похоронить на кладбище, священник не проводит его в последний путь, не прочтет над ним заупокойную молитву; пепел его, как пепел павшей скотины, недостоин могилы, его просто зароют в землю.
Время от времени с каждой новой вспышкой любви и отчаяния Катрина живописала, какой он был стройный и грациозный; какое у него было прекрасное юное лицо, как он был нежен с ней; вспоминала то одно, то другое, каждый пустячок, сказанный или сделанный ее дорогим, обожаемым мальчиком, ее бесценным сокровищем, память о котором священна для нее отныне и вовеки веков!