Тон у Шварца был необидный. Пожалуй, он и раньше не был обидным, намеренно обидным; тон был терпимый, а вот слова больно ранили: Шварц называл все вещи своими именами. Он повел речь о том, что как-то раз миллион лет тому назад слетал с приятелями на Юпитер и, когда…
— Мне всего семнадцать, — прервал я его, — ты же говорил, что родился вместе со мной?
— Да, — ничуть не смутился Шварц, — я пробыл с тобой всего около двух миллионов лет, согласно вашему измерению времени; мы вообще не измеряем времени. Сколько раз я проводил в путешествиях по вселенной пять, десять или двадцать тысяч лет за одну ночь; я всегда покидаю тебя, как только ты уснешь, и не возвращаюсь, пока не проснешься. Ты спишь все время, пока я в отлучке, но видишь сущий пустяк либо вовсе ничего — жалкие обрывки моих впечатлений, доступные незрячей Смертной душе; а порой на твою долю и вовсе ничего не достается из приключений целой ночи, равной многим столетиям; твоя Смертная душа не в состоянии это понять.
Затем Шварц перешел к своим «шансам». Вернее, принялся рассуждать о моем здоровье, да так холодно, будто речь шла о собственности, интересовавшей его с коммерческой точки зрения, о которой надлежало радеть, исходя из его интересов. Шварц даже вдавался в подробности — боже правый! — советовал мне соблюдать диету, заниматься физическими упражнениями, помнить о режиме, остерегаться разврата, религии и женитьбы, ведь в семье рождается любовь, а любовь к родным тебе людям многократно усиливается, и это чревато изнурительной заботой и треволнениями; когда любимые страдают или умирают, тревога усугубляется, разбивает сердце и укорачивает век. В общем, если я буду беречь свое здоровье и избегать неразумных поступков, у него есть все основания прожить десять миллионов лет…
Я оборвал Шварца и перевел разговор на другую тему: он мне изрядно надоел, и я всерьез опасался, что вот-вот сорвусь и, позабыв о гостеприимстве, начну ругаться последними словами. Я подзадорил Шварца поговорить о делах небесных; он повидал множество царств небесных на других планетах, но отдавал предпочтение нашему, ибо там не соблюдают воскресенье. Там священный день отдохновения — суббота, и это очень приятно: кто устал — отдыхает, остальные предаются невинным забавам. А воскресенья там не признают, сказал Шварц. Воскресенье как священный день отдохновения было введено на земле ради коммерческой выгоды императором Константином, чтобы уравнять шансы на процветание в этом мире между евреями и христианами. Правительственная статистика того времени показывала, что еврей за пять дней зарабатывает столько, сколько христианин за шесть. Константин понял, что при таких темпах евреи скоро приберут к рукам все богатства и обрекут христиан на нищету. В этом не было ни правды, ни справедливости, и долгом всякого благочестивого правительства было установить закон, равный для всех, и проявить столько же заботы о тех, кто не горазд в делах, как и о тех, кто горазд, — и даже больше, если потребуется. Тогда Константин сделал священным днем отдохновения воскресенье, и это возымело действие, уравняв шансы христиан и евреев. После введения нового закона еврей пребывал в вынужденной праздности 104 дня в году, а христианин — всего 52, и это позволило ему догнать соперника. Брат сказал, что Константин сейчас совещается в царстве небесном с другими ранними христианами о новом уравнивании шансов, ибо, заглянув на несколько столетий вперед, они заметили, что примерно в двадцатом столетии надо дать евреям еще один священный день отдохновения и спасти хотя бы то, что останется к этому времени от христианской собственности. Сам Шварц недавно побывал в первой четверти двадцатого столетия и считал, что Константин прав.
Потом Шварц, как у него заведено, резко переключился на другую тему: алчно глянув на мою голову, он размечтался — вот если бы снова оказаться там! Как только я усну, он отправился бы в путешествие и повеселился на славу! Неужели маг никогда не вернется?
— Ах, чего только я не видел! — вспоминал Шварц. — Таких чудес, такого буйства красок, такого великолепия человеческий глаз не воспринимает. Чего только я не слышал! Музыка сфер… Ни один смертный не выдержит и пяти минут такого экстаза! О, если б он пришел! Если бы… — Шварц замер с полуоткрытым ртом, застывшим взглядом, поглощенный какой-то мыслью. — Ты чувствуешь? — спросил он минуту спустя.
Знакомое ощущение — животворное, бодрящее, таинственное нечто, витавшее в воздухе, когда появлялся Сорок четвертый. Но я притворился, будто оно мне неведомо, и спросил:
— Что это?
— Маг, он приближается. Он не всегда допускает, чтоб от него исходила сила, поэтому мы, двойники, принимали его одно время за обычного колдуна, но когда маг сжег Сорок четвертого, мы все стояли рядом; от него вдруг стала исходить эта сила, и мы сразу догадались, кто он! Мы поняли, что он… мы поняли, что он… Удивительное дело, мой язык отказывается произнести нужное слово!
Да, именно так, Сорок четвертый не позволил Шварцу говорить, а я был близок к тому, чтоб узнать, наконец, тайну. Какое горькое разочарование!
Вошел Сорок четвертый все еще в облачении мага, Шварц бросился перед ним на колени и принялся страстно заклинать мага освободить его от бренной плоти. Я поддержал его.
— О, могущественный! Ты заключил меня в темницу, только ты можешь вызволить меня, только ты! Все в твоих силах, все, бросающее вызов Природе, для тебя нет ничего невозможного, ибо ты есть…
Снова то же самое — слова не шли у него с языка… Я второй раз был близок к раскрытию тайны, но Сорок четвертый наслал на Шварца немоту; я отдал бы все на свете за то, чтобы выведать секрет. Сами понимаете, мы все так устроены — то, что тебе доступно, вовсе не прельщает, а что недоступно, то и желанно!